Ольга Чигиринская - Шанс, в котором нет правил [черновик]
— Он гуляет вот тут, у восточного склона Высокой. И никогда не заходит дальше вот этого места, — Захарьин постучал карандашом. — Потому что, по всей видимости, не поспеет к рассвету вернуться. Появился он, по словам рядовых, где-то в конце сентября, и шляется тут уже третий месяц. Вот два полнолуния, — Захарьин обвел скопление точек у, Седьмой и Четвертой траншейных линий. — А вот вчерашняя ночь. Дозорные, вот в этой балке. Понимаете, лейтенант? Если бы он продолжил свой маршрут, вышел бы прямо на нас. Но дозорные встретились ему раньше, и один из них нашумел, успел выстрелить. Возможно, даже попал…
— Попал? Вы тоже считаете, что их свинец и железо не берут?
Захарьин пожимает плечами.
— Я еще не встречал на свете никого, кого не брало бы железо. Но упырей оно берет хуже. Я на севере своими глазами видел, как в одного такого штук пятнадцать пуль всадили, а он все шел. Остановили, конечно, кости у них тоже ломаются…
— Мать честная… — Арефьев распахнул глаза. — Так вы видели нечто подобное своими глазами? Отчего же не сказали офицерам?
— А зачем? Возник бы долгий бесплодный разговор, которых я не люблю. И смысла в нем не было бы никакого — я все равно собрался идти на упыря один, ну или с вами — так к чему было затевать словопрения?
— И за что же мне такая честь? Право слово, я здесь не самый храбрый офицер.
— Да, вы не самый храбрый, — согласился ротмистр. — Но вы здесь единственный бесстрашный, а это качество мне более ценно. С практической точки зрения, не с этической, — ротмистр хмыкнул. — Храброму, понимаете ли, требуется время. Доли секунды, но все равно — время, чтобы преодолеть свой страх. У вас — преимущество.
Можно было сказать «вы мне льстите», а можно было не говорить. Потому что лесть — она тоже относилась к храбрости. К личному качеству, способности и готовности давить в себе страх. А не к свойству организма, в котором заслуги не больше, чем в цвете глаз.
Бесстрашен, впрочем, Арефьев не был. Он боялся. Но всегда — потом, после, когда спадало напряжение. На третьем где-то году в море, впрочем, прошло и это. Морская служба ведь такая вещь, что смертельная опасность в ней может уживаться бок о бок с повседневной скукой. Нет, о любой армейской службе можно так сказать, но о морской — в особенности. Недаром же с древних времен молились отдельно за живых, за мертвых и за тех, кто плавает по морям…
— Как вы догадались? Вы же знаете меня от силы недели три.
— Нюх, — усмехнулся Захарьин. — Ну или опыт, как хотите.
— А почему полнолуние — это важно? — спросил Арефьев. — Нет, сочинения Толстого и Стокера я читал. Ну а вы-то сами как думаете?
— Род истерии, — пожал плечами Захарьин. — Не знаю. В полнолуние они особенно оживляются, тут легенды не врут. И еще, вы же понимаете — со дня на день будет штурм, а кровь дает им жизненную силу, помогает залечивать раны. Согласитесь, мало кто откажется от такого преимущества.
— Когда выступаем? — спросил Арефьев. Захарьин полез в карман и достал часы на цепочке — неописуемо антикварного вида часы, прямо чуть ли не онегинский брегет
— Часа через полтора, — сказал он. — Поспите, если желаете, вам это будет кстати.
— Если я засну и просплю всего полтора часа — проснусь вареный.
— Тогда что? В картишки по маленькой? — улыбнулся Захарьин.
— Я бы предпочел узнать побольше о войне между домами Пин и Юань.
— Тайра и Минамото, — сказал Захарьин. — Я уточнил у одного священника, он знает японский, был там с миссией. А морская битва, о которой шла речь, происходила в проливе Данноура. Этот священник пообещал достать мне еще одну книгу, там эта история излагается более подробно, латиницей. Ее португальские иезуиты напечатали когда-то для миссионеров, чтоб ловчей японский изучать.
— Так ведь вы можете читать лишь иероглифы, — изумился Арефьев.
— Что ж, в плену, я думаю, время будет… — пожал плечами ротмистр.
— Вы думаете уже о плене?
— Ну не о смерти же думать, право слово. А о победе я перестал думать еще в сентябре.
— Порт-Артур можно удержать…
— Порт-Артур можно было удержать, — поправил Захарьин, — Если сменить командование крепостью — я не о Кондратенко, естественно, и так далее до самого верха. Впрочем, нам бы хватило крепости и флота. А без этого разговор идет только о том, сколько мы противника промурыжим и сколько за крепость возьмем. И о том, где этих японцев не будет, потому что они здесь.
«И скольких потеряем за это время от цинги, тифа и начинающегося голода…» — Арефьев не сказал того, что Захарьин понимал не хуже него. Даже лучше его — потому что он, настоящий «отец солдатам», явно думал о людях больше, чем долго приучавший себя к этому Арефьев.
Он знал за собой не только бесстрашие, но и бессердечие — с детства знал, и с детства же не хвалил себя за одно и не порицал за другое. Подрастая, он видел, что врожденное умение сострадать не гарантирует людей ни от чего. Напротив, сердечностью частенько оправдывают непорядочность. И если бессердечие сделать незаметным, то жить можно, и, наверное, гораздо лучше, чем живет большинство людей. Взять хотя бы мичмана Силуянова: он ведь к концу этой войны если не погибнет — так застрелится или озвереет до крайности. Его нельзя было переводить с корабельной службы в полевую, любой ценой удержать от передовой. Но он хотел. Он рвался вперед, он не мог оставаться в тылу, пока товарищи рискуют головой… А на передовой ведь приходится стрелять и бить штыком в человека, которому смотришь в глаза… Силуянову было трудно стрелять в живых людей, и он начал старательно убеждать себя в том, что японцы — не люди.
Ну и убедил.
А самому Арефьеву и не нужно было. У кавалеристов же вообще все иначе и к другому привычка, но ротмистр, кажется, и по складу таков — сухопутный военный. Его печалят потери пустые, ненужные, те, без которых можно обойтись…
— По такому счету, — говорит вслух Арефьев, — упырь и правда важнее штурма.
* * *Высокий в эту пору года, в рост человека, гаолян покрывал те места на горе, что были слишком круты для боевых действий, в прочих же он вытоптан и выдерган был с корнем, выжжен снарядами и выворочен разрывами, вырван усердными руками солдат, создававших вокруг окопов зону отчуждения, в которую враг не смог бы просочиться под прикрытием высокой травы.
Но это не значило, что между русскими и японскими позициями вовсе негде было укрыться. Несколько штурмов и постоянные обстрелы оставили достаточно воронок и заброшенных траншей. В них-то и прятались Арефьев с Захарьиным, когда в тучах открывался большой просвет, а в нем — почти полная, едва-едва идущая на ущерб луна.
— Скажите, — Арефьев знал, что у ротмистра очень хороший слух, говорить можно было совсем тихо, — вы меня позвали… чтобы ваш упырь не заподозрил неладного? Дозорные по одному не ходят, так?
— Так, — согласился кавалерист. — Один человек — это подозрительно, двое или трое — то, что по уставу положено, значит безопасно.
Арефьев приставил к глазам бинокль. На японских позициях было тихо, ничто не шевелилось. Впрочем, упырь должен двигаться как и мы — перебежками, по темноте.
Они сделали еще одну перебежку, а когда кувыркнулись в полузасыпанный брошенный окоп, Захарьин сказал:
— Все, дальше не идем, ждем здесь.
— Почему?
— Дальше наши передовые дозоры не заходят, я проверял. И слишком велик риск на японцев напороться, на обычных. Поднимут шум, всю охоту испортят.
Арефьев фыркнул. Другой причины не встречаться ночью вдвоем с противником в неизвестном числе, конечно, не было… впрочем, ротмистр, кажется, был серьезен.
А дальше началось томительное и зябкое ожидание. Как у Конан-Дойля в «Собаке Баскервилей». Для вящего сходства еще и туман пополз от низин.
Арефьев озяб и задремал. Это была не приносящая отдохновения дрема — разве можно выспаться, когда трясет от холода? К тому же в таком оцепенелом состоянии мерещится черт-те какая муть.
— Не спите — замерзнете, — Захарьин толкнул его в бок. — Он близко.
— Вы его видели?
— Слышал. Он не очень-то и скрывается. Наглый. И старый.
Откуда только у кавалериста такие познания об упырях?
— А как вы определили…
— Тшш!
Луна снова вывалилась в облачную прореху, и Арефьев различил в наползающем тумане какое-то движение.
— Вон он, красавчик, — прошептал ротмистр. — Полюбуйтесь.
Арефьев прижал к глазам бинокль и разглядел фигуру, выступившую из тумана, вполне отчетливо. Да, слово «красавчик» Захарьин употребил отнюдь не в издевательском смысле: японец был действительно красив. За месяцы сражений Арефьев убедился, что японцы — уродливая нация. Вполне возможно, что им как раз европейцы кажутся чуть ли не чудовищами — но со своими представлениями о прекрасном лейтенант не мог и не хотел ничего делать: из всех азиатских наций пальму первенства по уродливости он присудил бы именно японцам. Китайцы хоть и плосколицы в большинстве своем — но как-то более миловидны и гармоничны. У японцев же во внешности чуть ли не каждого присутствует какой-то изъян, портящий все: либо скошенный обезьяний лоб, либо совершенно крысиная челюсть, и передним зубам словно кто-то «в штыковую» скомандовал, либо скулы как вбиты под глаза — или наоборот, выпирают несоразмерно…